Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая история
 

Яков Кротов

Живая вечность

СЛОВО О БОГЕ: КАТАФАТИКА

Человек может понять книгу. Ведь книга создана другим, но другим человеком. Человек может понять природу, насколько он уравняет природу с книгой. Книга и природы понятны в принципе. Проблема в тактике - сколько понадобится приложить усилий для понимания.

Бог непонятен в принципе. Бог не создан человеком и не является одним из созданий наравне с человеком. Бог - Создатель. Творение не может понять Творца, как книга не может понять своего автора. Человек понимает не Бога, а откровение Бога. Бог открывается человеку, потому что нуждается в любви человеческой. В понимании Бог не нуждается.

К счастью, и человек не нуждается в том, чтобы понимать Бога. Человек нуждается в том, чтобы любить и быть любимым. Сила понимания должна быть направлена на другого человека и на весь мир, а не на Создателя. Кто посвятит себя попытке понять Бога, экономя на понимании людей, тот и Бога не поймёт, и людей предаст.

*

Мир познаваем. Познаваем, однако, не вдруг и не без труда. Познаваем разными путями, и путь откровения - отнюдь не самый главный из них, потому что откровение Бог даёт о себе, а о мире предоставляет человечеству доискиваться. В течение большей части своей истории человечество успешнее познавало Бога, чем мир, подменяя познание природы его видимостью. Да и познание Бога легко переходило в фантазирование. Тяжелее же всего даётся человеку познание себя, потому что самое тяжёлое - признать, что себя понять трудно, так же трудно, как познать другого. Казалось бы, всё просто и ясно: другой - подлец и сволочь. А нет, он - конгломерат галактик, что не исключает, конечно, подлости как наиболее сегодня насущной черты этого конгломерата.

*

Елена Лория (Труд, 25.9.1998) в очерке о ген. Анат. Романове приводит высказывание полковника А.Кислицына: когда Романов уже большим начальником приезжал в Саратов, "не то, чтобы в нем появилась особая державность, но чувствовалось: человек он государственный, информированный о чем-то таком, что другим знать не положено". Один из симптомов деспотии: вера в то, что кому-то чего-то знать не положено. Человек по определению есть существо, которому все положено знать — даже (и прежде всего) Бога, поэтому ему (во Христе) дано "знать тайны Царства Небесного" (Мф 13, 11).

*

Объективация противостоит не реальности, не экзистенциальному "здесь и сейчас", она противостоит субъективации. Нехорошо делать из Бога внешний предмет, но ещё хуже делать из Бога собственную селезёнку. Тогда исчезает общение - сама суть творения и богообщения. "Будет неверным уподобить Дух крови, что струится в тебе, он - как воздух, которым ты дышишь" (Бубер). Поэтому иногда молчание - единственный способ общения. Слово сотрясает воздух, своё слово вытесняет чужое. Как увидеть себя в воде можно только, если не плевать в воду и не болтать в ней рукой, так услышать себя, Бога, ближнего часто можно только, если не болтать самому.

*"Положительное" богословие, решимость сказать о Боге противостоят не молчанию, а замалчиванию Бога. Различие такое же, как между преданностью и предательством. Человек, который отвергает вообще возможность говорить о невыразимом, полагает, что тем самым он ограждает невидимое.

Иногда это действительно так, но иногда это убийство или, точнее, покушение на убийство. "То, о чем не говорят, не существует. ... Что не высказано и не выражено, не подлежит переводу" (Мариас Хавьер. Белое сердце. СПб.: Амфора, 2002. С. 52). Запрет на перевод Библии, молитв, богослужения есть запрет Богу быть. Провозглашают сбережение святыни, но убивают святыню.

Кто отказывается от перевода, потому что "все понимает", тот, несомненно, выступает сам для себя синхронным переводчиком, а переводчик-синхронист, чем точнее переводит, тем меньше понимает и сразу забывает, о чем шла речь. Поведение верующих, которые не одобряют переводов, подтверждает: они либо не понимают смысла того, что говорит им их Бог, либо понимают прекрасно и тут же забывают. Но точно таково же и поведение неверующих, которые отрицают возможность и необходимость говорить о Боге под предлогом, что дело это слишком интимное.

*

 

*

"Теология начинается с ответа, философия начинается с вопроса. ... Сама теология как таковая ответа не имеет; она его получает и поэтому им начинается, после этого она этот ответ исторически исследует, раскрывает его изнутри, методически приводит в систему" (Мацейна А. Агнец Божий. СПб.: 2002. С. 7). Сама теология любит подавать себя именно так - она, мол, всего лишь разъясняет полученный ответ.

Однако, разделение теологии и философии, опыта мысли и опыта веры, является очень условным и историческим. Это разделение администраций, это результат самообороны философов от богословов, а ещё точнее - самообороны историков философии от историков богословия и от архиереев. В реальности назвать Бога "опытом" так же абсурдно, как назвать Его "идеей".

Мацейна приводит в качестве примера фразу Евангелия "Слово стало плотью", но ведь это лишь фраза, пусть и фраза Откровения, фраза о факте, а не факт, описание, а не опыт. Писание можно в лучшем случае назвать самоописанием Бога, но всё же Писание так же не есть Бог, как автобиография не есть автор биографии. Бог не есть Опыт, даже Откровение не есть Опыт. То, что богословие считает "опытом", лежит в зазоре между Богом и богословом, и это - опыт веры, вполне человеческий, меняющийся - при неизменности Бога - и поддающийся бесконечному количеству трактовок. Это означает, что теология так же есть риск и поиск, как и философия. Теология же, как она сформировалась в средневековом христианстве, есть лишь преходящая и на сегодняшний день тупиковая разновидность речи. Это не мышление, а именно речь, причём речь приказная, командная, с жирным восклицательным знаком. Такая речь имела смысл - хотя и не религиозный - пока были люди, вынужденные повиноваться приказам, основанным на богословии. Но в современном мире, где даже христиане (и прежде всего христиане) не приемлет разговора в стиле приказа, такая речь превращается в шизофреническое бормотание под собственный нос.

 

ПРЕДАНИЕ

Любовь не передаётся ни через традицию, ни через идеологию. Ненависть - передаётся.

*

"Свежо предание, а верится с трудом", - если слово "предание" писать с большой буквы, слово "верится" обретает новое звучание. Несчастны те, кому верится только в несвежее.

*

 

Традиции это мебель, предметы обстановки. Бывает мебель старая, не очень удобная, но зато создающая связь с давно ушедшими людьми. Крыша создаёт защиту от дождя или протечек у соседа сверху, а такая мебель есть защита от быстротекущего времени. Может быть, даже не мебель, а просто салфетка, вышитая ещё прабабушкой.

Жить в комнате вовсе без мебели неудобно. Даже в Японии, где землетрясения делают мебель предметом повышенной опасности (а вдруг заедет в бок!) есть традиции, хотя менее тяжеловесные, легко переставляемые. Хуже комнаты без мебели только комната без людей. Музей мебели. Собственно, музеи и есть собрания традиций, которые уже никому не нужны для жизни.

Как и подобает мебели, традиция создаёт покой - мирное расположение духа. Закрались сомнения в вере, но посмотрел на икону, перекрестился привычно, сходил на всенощную, послушал пастора - и нет сомнений. То есть, они, скорее всего, есть, только традиция накрыла их словно толстым ковром или медным тазом, и сомнения копошатся теперь неслышно и невидно для человека, словно клопы. А кровь-то тянут, хоть и невидимые. Собственно, поскольку невидимые, неосознанные, не предъявленные себе, постольку и тянут кровушку. Покой не всегда "показан", как говорят врачи. "Медицинский покой", было такое выражение в XIX веке, имелась в виду больничная палата. Только этот покой - место, где человек болеет, и болезнь эта к выздороволению.

Обращение с традициями в современном мире свободное, и это хорошо, если только человек не только свою комнату обставляет мебелью по своему вкусу, но и если существует какое-то пространство, которое обставляется совместно с другими. Строго говоря, традиция тем и отличается от привычки, что она - не продукт личной воли, а результат взаимодействия двух, трех, а то и шести миллиардов.

*

Алфеев: "Церковь всегда считала главным критерием для различения между "истинным" и "еретическим" мистицизмом его соответствие или несоответствие церковному Преданию" (Алфеев, 1998, 444). Классический пример порочного круга: следует отбирать как истинное то, что соответствует Преданию, а Предание состоит из того, что отобрано как истинное. В этом же тексте Алфеев упоминает всерьёз "мессалианство", а ведь оно - классический пример псевдоереси, ярлыка, навешенного на одно из вполне православных направлений в древнем христианском аскетизме.

*

Традиция всегда непослушна. Она даже нарушает субботу – ведь в субботу совершали обрезание. Этим традиция отличается от традиционалистов, которые послушны традиции. Они – не готовы нарушить, традиция – готова. Традиция требует от традиционалиста большего самоотречения, чем новаторства – от новатора. Поэтому настоящих, буйных традиционалистов мало. Большинство традиционалистов – с лазейкой в боку, с допущением, что можно тогда-то и тогда-то отступить от традиции. И слава Богу! Только тогда уж надо и у других терпеть побег через лазейку – так ведь не терпят же! Традиционализм, в отличие от модернизма, всегда исповедует двойной стандарт.

*

Традицию противопоставляют идеологии как естественное - противоестестественному. Но такое противопоставление уже есть идеология, а не традиция. Истинная традиция вообще не знает себя, этим и сильна. Язычество было подлинно традиционно. Христианство и другие религии, возникшие за последние две тысячи лет, отвергло естественную традицию, которая так же не видела себя, как не видит себя воздух. Эта, единственная "естественная" традиция есть традиция родовая.

Христос освободил человека от рода, но христианство еще две тысячи лет порабощало человека - не роду, но его искусственному подобию: коллективу. Подлинно христианский персонализм существовал, но был исключением, а не правилом.

Тем не менее, при всей схожести Церкви с "традиционной религией", при всей опоре Церкви на власть народа, царя и пр., в Церкви всё же оставалось крещение - не рождение плотью, а именно крещение - как момент решающий. Недостаточно родиться русским или греком, чтобы быть христианином. "Традиция" оказывалась вторичной по отношению к личной встрече с Христом и к личному пониманию этой встречи.

"Традицией" в Средние Века стали называть искусственные механизмы передачи информации, правил - совокупность и священных текстов, и богослужебных уставов, и устного наставничество, книжничества, и старые, языческие формы обучения в семье и социуме, в которые налили евангельское вино. Просто ребёнку передавали веру в Даждьбога, а стали передавать веру в Христа.

С начала XIX века, со времен христианства, которое прежде всего сопротивлялось идеологиям, а потом уже смотрело на Христа (христианство де Местра, романтиков, Хомякова) стало традиционным для христианства критиковать современность за идеологичность. В прошлом стали видеть идеал традиции, когда всё было естественно, как квас, а не искусственно, как пепси или как квас карамельный. Остались в меньшинстве и пока не востребованы голоса тех, кто говорил о том, что прошлое Церкви, будь то раннее христианство или средневековое, не так уж и великолепно. Это был именно квас, в котором растворилось евангельское вино.

Каялись за отдельные недочёты - например, инквизицию, но каялись лишь для того, чтобы затем воскликнуть: а если без инквизиции, то всё было чудненько! Так прелюбодей может переживать, что согрешил на брачном ложе своих родителей, как будто бы эта деталь - главная.

*

Откуда мы знаем о Боге, вопрос не столь сложный, как откуда мы знаем о Каине и Авеле. Бог может открыться сию минуту, Он живой, а Каин — мертв. Откуда мы знаем, что там с ним было, что вообще что-то было? Почему мы уверены, что мы знаем правду, что ничего существенного не исказилось?

Так нам передано. История Адама и Евы, Авеля и Каина веками передавалась устно, потом стала передаваться письменно, но "писание" всегда вторично по отношению к преданию. Все-таки сперва мы учимся говорить, потом писать. Даже в тех религиях, где исключительно почитают священные тексты, существуют предания, и иногда есть даже предания о том, что самое главное не записано, а передаётся от самых верных самым достойным. В этом есть снобизм, но правда в этом тоже есть: всё записать невозможно, как невозможно и отделить самое главное от второстепенного.

В Библии записана масса второстепенного, а кое-что не записано, хотя это было бы очень полезно. Например, в Библии записано, сколько стоили породистые египетские кони за тысячу лет до рождества Христова (2 Пар 1, 14), но не записано, сколько стоит безответственность, жадность, расхлябанность.

Впрочем, как показывает опыт, составление подобных прейскурантов грехов (а их было составлено ужасно много за последнюю тысячу лет) намного бесполезнее, чем информация о стоимости лошадей три тысячи лет назад — насколько одна бесполезность может быть бесполезнее другой.

Предание - буквально "пере-дание". В сущности, это просто слово "передача", только более возвышенное. Возвышенность эта не языка, которому совершенно все равно, идет ли речь о чем-то божественном или нет, а самого божественного, которое таково, что мы не смеем говорить "тройка" о Троице.

Почувствовать, что слово "предание" равно "передаче" полезно. Для заключенного передача - целое событие: это и витамины, и что-то, чего не купишь в тюремном ларьке, а главное, это весточка из мира свободы, напоминание о том, что его любят и помнят и ждут его возвращения.

Для среднего "свободного" человека передачи радио и телевидения тоже - вести из огромного и интересного мира, тоже - напоминание о том, что он кому-то нужен, что ради него строят телебашни и рассылают корреспондентов, рискующих жизнью для пары кадров в хронике. И "предание" - причем в его глубочайшем значении - нечто, что передается не с текстом, не по почте, а передается из рук в руки, с усилием и личным теплом, ради именно вас и вашего спасения не через абстрактное и холодное учение, а через вхождение в мир общения и любви.

Разумеется, надо различать, что в жизни Церкви есть предание, а что - основа. Чтение Евангелие мирянами долго было протестантским преданием и воспринималось как некое нововведение в русском православии. Положение изменилось. Однако всегда будет существовать разница, закрепленная в традиции, предании - различие в том, как именно мы склонны размышлять о Евангелии, в какое время дня, в каком направлении устремляется наш ум. И такие различие отнюдь не означают, что есть правильные и неправильные направления и стили - они означают, что Царство, возвещаемое Евангелием, все объемлет.

В духовной жизни существует две прямо противоположные обязанности по отношению к историческому опыту Церкви. Небольшой багаж, который может уместиться в крошечной части нашего мозга и в нескольких фразах "Символа веры" - догматический багаж, крохотный груз вероопределений - мы должны нести постоянно с собой таким, каким получили его с крещением. Крайне нежелательно и опасно пытаться уменьшить его или увеличить - это помешает нам жить в любви с другими.

Вряд ли нужно объяснять, почему не надо уменьшать объем минимального нашего минимума в Символе веры. Сложнее понять, почему не надо возводить в ранг догмата все огромное богатство церковного предания. Мы едины с единоверцами в вере настолько, насколько мы храним суть нашей веры и при встрече спрашиваем: "Како веруеши?", не обращая внимания на покрой одежды - даже богослужебной, культурные и бытовые мелочи.

Если они совпадают с привычными нам - слава Богу, общение облегчается неимоверно, если отличаются - слава Богу, что вера объединяет различные традиции.

Но если мы хотим жить в мире не только с другими, но и с собой, то одновременно мы должны воспринять - на себя, лично и исключительно на себя, ибо все, что мы будем пытаться навязывать другим - мы отвязываем от своего рюкзачка - весь огромный груз церковного предания.

Точнее, не "весь" - ибо церковных преданий столько же, сколько поместных церквей на земном шаре (и даже больше!) - но всё предание своей родной Церкви. Церковное предание всегда национально, хотя национальное предание никогда не церковно. Церковное предание объединяет опыт и давно прошедших веков, и совсем близких нам по духу поколений в единство, которое помогает нашим чувствам, рефлексам, интеллектуальным навыкам воцерковиться.

На три четверти мы не оригинальны, состоим из повадок и стереотипов, которые разделяем с нашими родственниками, предками, соседями - и весь смысл церковного предания именно в том, что оно включает в себя проторенные, проверенные пути, по которым это "общее" в нас на протяжении многих поколений обращалось к Богу, или помогало людям жить в Боге или, по крайней мере, нейтрализовывалось и не мешало жизни в Церкви.

Крашеные яйца и земные поклоны во время, когда древний византийский устав их запрещает, праздники, бывшие когда-то языческими, и совершенно необъяснимые и все же очень обязывающие поверия, бытующие среди русских христиан (среди христиан других национальностей - другие поверья), - всё это следы многовековой христианской жизни, попыток справиться с язычеством, где-то приручая его, где-то изничтожая. А многие совершенно непонятные для иностранцев-христиан установления рассчитаны именно на нашу культуру, помогая не культуре, а нам, носящим ее в себе, двигаться ко Христу. То, что им кажется бременами неудобоносимыми, для нас является не столько бременем, которое мы носим, сколько носилками, на которых несут нас заботливые руки тысяч предков.

Солидарность в зле рождает горизонтальное единство: банды, правительства, тусовки, полки. Очень хочется, чтобы солидарность в добре выглядела так же, чтобы и хорошие люди научились объединяться в организации, противопоставлять единству злых людей - сплоченность людей добра и истины. Однако, именно добрые люди не умеют объединяться, а умеют лишь ссориться (злые люди тоже ссорятся, но в их случае это не вызывает недоумения). Это - потому, что горизонтальное объединение противоречит самой сущности добра, сущности очень личной, не терпящей малейшего привкуса коллективизма.

Положение можно считать отчаянным, но есть, есть и у добрых людей своего рода объединение, и очень даже прочное, более прочное, чем любая банда, правительство или режимент: это объединение в Духе Истины, в просторечии именуемое традицией, преданием. Невидимое объединение, но действующее поверх веков, поверх смерти, поверх недостатков слов.

*

Иногда происходит короткое замыкание: Предание происходят в прямое противоречие с Писанием. Например, когда слово "отец" становится стандартным обращением к священнику. Пример посвежее: в 2007 году московским священникам начальство сделало строгий выговор, запретив носить сандалии и женские заколки. Конечно, в Евангелии тоже есть запрет носить сандалии, но там - поэзия и, главное, речь идёт о запасных сандалиях, а уж другой-то обуви в Палестине попросту не бывало. Что до женских заколок, то запрет на них подобен попытке вычерпать воду из тонущего корабля: ведь русские православные облачения с точки зрения современной моды суть именно женские платья: сарафаны по крою и бальные наряды - по материалы и украшениям.

*

Предание и предательство - слова одного корня. Различие между ними, на первый взгляд, во внешнем мире. Иуда Искариот тоже был апостолом и, к примеру, говорил о Христе жителям какого-нибудь маленького городка. При этом он не становился предателем, но, напротив, для принимавших его весть был истоком Предания. Но дело, разумеется, не в том, кто слушает, не во вне - а в том, что говорящий всегда должен быть чуток к собственному сердцу. Зачем он говорит о Христе? Чтобы поведать тайну Его будущим палачам - или чтобы передать Христа будущим Его братьям? Многие старались оправдать Иуду: он-де хотел лучшего, хотел помочь Христу. Но евангелисты тверды: сердце Иуды было нечисто, он говорил о Христе из простого сребролюбия - чтобы заработать, и из простой же гордыни - чтобы прославиться (в роли изменника или в роли сподвижника - ему было все равно, как все равно это кажется и оправдывающим его). Нечистота помысла, грех - и самый благой поступок, самая благая цель испаряются и теряют свою благость, а Предание превращается в Предательство. Поэтому само себе никакое Предание Церкви не спасает, не спасает знание его и непрестанное цитирование и ссылки на него. Если верность Преданию удовлетворяет гордыню и прочие пороки - то мы верны не Преданию, а Предательству, и все наши слова о высоком превращаются в иудин грех разжигания ненависти и вражды.

*

Само по себе предание не смущает: смущают предания. Почему их много? Причин две.

Во-первых, география. Лимоны можно вырастить и в Норвегии, но, разумеется, их совершенно по особому придется поливать, нежели в Грузии. Уход будет различным - плоды будут одинаковыми.

Во-вторых, история. Единственный критерий, по которому вырабатывается христианское предание - это плоды. Какой-нибудь ревнитель благочестия очень много может напихать в предание и внушить своим ученикам совсем не то предание, которое было ему предано. Из того, что он наизобретал, неизбежно полезет наружу все бесплодное, всякое украшательство, все, не помогающее Благовестию.

Плодоношение - вот смысл истории Церкви, и предание постоянно меняется (иногда довольно быстро и резко) так, чтобы помогать вынашиванию плодов. Такие крупные кризисы в развитии предания, как реформы XVII века в России, реформы после II Ватиканского Собора вызывались Духом Божиим, когда Церковь закостеневала в безрезультатной красоте традиции. Обычно внешне кажется, что предание в эпоху перемен просто сокращается, но сокращение не может быть самоцелью. Садовник обрезает ветви, чтобы деревья лучше росли и плодоносили - и всегда после сокращения чего-то в предании оно быстро начинается прирастать и обогащаться.

Предание не одно на всю Церковь именно потому, что Церковь одна для многих. Предание подводит к каждому человеку благодать, как у хорошего огородника к каждому овощу подводится вода по отдельной трубочке именно в том количестве, которое нужно для этого овоща, чтобы он не иссох и не согнил. Поэтому предание и едино в основе, и бесконечно разнообразно в личном восприятии.

Разумеется, для каждого отдельного христианина трудно различить волю Божию в этом глубоко практическом вопросе. Предание передается руками людей, но передается Духом, так что мы не всегда понимаем, что делают наши собственные руки. С человеческой точки зрения предание всегда остается областью риска, непонятного чисто по-человечески, областью подвижного и неуверенного - что и делает предание качественно отличным от Откровения.

Следование Преданию всегда отличается от следования за Христом. Когда мы идем за Христом, мы принимаем на себя такую свободу, словно движемся по абсолютно безопасному и ровному пространству, где не обязательно смотреть под ноги - лишь на Господа. Когда же мы идем за Преданием, у нас под ногами словно глубокий снег, или заминированное поле - в общем, надо глядеть под ноги и точно ступать след в след за теми, кто прошел перед нами, не рискуя поставить ногу на новое место. Совместить два таких способа следования не так трудно, как может показаться.

*

* * *

Митр. Кирилл Гундяев (Труд, 7.12.2003. Богоданная свобода нерушима. С. 3) дает определение Предания: "В Священное Предание Церкви входит Священное Писание и принятое Церковью святоотеческое его толкование". Определение недостаточное, ибо стоит на одном термине неопределенном (что такое "святоотеческое толкование"? кто входит в понятие "Святые Отцы" и все ли мнения этих Отцов являются Преданием) и на одном термине слишком определ`нном: "Писание". Ведь в Библию не входит описание христианского богослужения, а с другой стороны, Библия дает такие нравственные заповеди, которые идут вразрез с практикой многих христиан (например, "подставь щеку").

Поэтому митр. Кирилл вынужден дать второе, более широкое определение: "Предание, как и любое согласованное мнение святых отцов, - это своего рода святоотеческий консенсус, святоотеческое соглашение, касающееся и основ христианской нравственности, и основ нашей богослужебной жизни". Тут уже заканчивается рациональное. Потому что встает вопрос: кто определяет, в чем согласны отцы? Кто определяет, что Феодор Мопсуестийский - не в числе отцов? И уж если есть сфера, где отцы были заведомо разнообразны и не требовали стандарта, и где современное православие очень далеко ушло от практики отцов, так это именно богослужебная жизнь.

В результате митр. Кирилл (он не исключение, а именно типичный образец, чем и интересен) вынужден дать третье определение: "Предание есть совокупность вероучительных и нравоучительных истин, которые через святых апостолов приняты и сохраняются Церковью и развиваются применительно к тем проблемам, с которыми сталкивается Церковь, и в ответ на вызов времени". Тут уже появляются "вызовы времени", а с другой стороны - отцы заменяются апостолами. Появляется и вопрос: а что такое "Церковь"? Но известно, что ответ очень прост у любого архиерея: "Церковь - это я". То, как я решаю проблемы - это Предание, а если Лавр, Виталий, Валентин, Сергий, Пий моих решений не одобряют и делают по-своему - это не Предание, а его искажение.

Это прекрасно отражено в четвертом определении Предания, которое дает митр. Кирилл. Он, с одной стороны, перестает беспокоить апостолов и отцов и ссылается прямо на Дух Святой: "Предание - это благодатный поток веры и жизни в лоне Церкви". Но безгранично расширив понятие Предания и убрав какую-либо ссылку на нечто конкретное, митр. Кирилл тут же резко суживает Предание, превращая "благодатный поток" в собственный архиерейский жезл: "И этот поток является нормативным, ибо Предание - это норма веры. ... Вера имеет такое измерение, как норма. И всякий отход от Предания означает нарушение нормы веры, или, говоря кратко, ересь. Православие - это то, что соответствует Преданию, а ересь - это то, что Преданию не соответствует".

Это неправославное определение православия и ереси. Ересь - это отступление от догматов, а "догматы" - понятие намного более узкое, чем Предание. Что такое "догматы" определять не нужно, догматы изложены в Библии, Символе веры и двух постановлениях Вселенских соборов. А вот что такое "Предание" определить нужно, но невозможно. Целибат духовенства - Предание, и отсутствие целибата, даже для архиереев - не ересь. Папство - Предание, и отрицание папства - Предание. Призыв идти на казнь, открыто исповедуя Христа в мусульманской, к примеру, стране и ругая при этом ислам - Предание, но и запрет такого мученичества - тоже Предание.

Конечно, противоречивое логически определение Предания - результат не злой воли или невежества того или иного епископа. Оно - результат того, что православные постоянно пытаются уйти от свободы, являющейся сутью Церкви и выражающейся в непрерывном общении друг с другом, во власть. С той же проблемой наивно-лукавого понимания традиции сталкиваются католики и протестанты. Но у первых есть такая часть Предания как Папа, что позволяет им отчасти эту проблему решать, вторые же изобрели способ просто уходить от самой проблемы в другую крайность - принципиальную разобщенность (конечно, сектантство встречается и у протестантов, и у католиков, как и у православных, но греховное ведь не имеет отношения к Церкви как таковой, а сектантский дух - грех). К счастью, чем разумнее и совестливее христианин, тем менее он чувствует себя спокойно, в том числе в отношении Предания. А чем беспокойнее христиане, тем больше жизни в христианстве.

*

 

Человек из вполне разумного расчёта много делает неразумного. Например, традиция - любая - в основном состоит из лишнего. Древние люди часто в бронзовом орудии воспроизводили черты, характерные для орудий из камня - просто по инерции, на всякий случай. Проще сохранить лишнее, чем думать о том, лишнее оно или нет. Современный интеллигентный человек часто бережно хранит все свои черновики, под каждой статьёй указывает точное время её написания, словно его будут изучать как классика, хотя эпоха творения классиков прошла безвозвратно. На экране компьютера изображают такие детали, которые безо всякой технической или хотя бы психологической нужды воспроизводящих то, что характерно при писании на бумаге. Это не всегда так, но чаще, чем кажется.

*

Потребность в традиции есть противоречие по определению. Потребность есть личное, традиция - антиличное. Коллекционер марок знает, что недопустимо разрознивать серию. Только дилетант из серии в пять марок вынет одну, которая покажется ему красивой, и вставит в альбом - профессионал же собиратель знает, что в результате эта одна марка ничего не будет стоить. Но профессионал человек знает, что марки в принципе не для собирания, а для писания, для общения.

Так и традиция. Если её приспосабливают для потребности в надёжности, устойчивости, хождении по проволоке одиночества - тогда её берут всю целиком и страшно боятся потерять хотя бы один зубчик. Но если традицию берут для общения, тогда не сходят с ума по серии и не выдирают марку из серии, а печатают новую марку - новую, но марку из той же серии.

ДОГМАТ И ДОГМАТИЗМ

ДОГМАТ

Догматы веры напоминают стену - и слово «догма» означает стена. Только это не столько крепостная стена, защищающая нас от врагов - да и кто, собственно, нападает на нашу веру больше наших собственных сомнений? Догмат - это стена, защищающая нас от разливания в мутную лужу, которая получилась бы, если бы все смутные ощущения о Боге, лежащие в основе всяких религий, слить вместе. Догмат - стена хрупкая, тоненькая, никакая инквизиция не в силах разъяснить догмат или укрепить. Догмат - это скорлупа, которая тоже ведь есть стена, защищающая шалтай-болтай от шалтания-болтания.

Это не значит, что наш духовный рост рано или поздно упрется в догматы и их взломает, что вера наша может стать настолько большой, что ей не нужны будут слова «Един», «Троица», «Христос». Прямо наоборот. Наступит момент, когда наша вера станет о-очень маленькой, собственно - умрет, скончается - и вот тогда не будет нужен догмат. И наш духовный рост тут ни при чем. Этот момент наступит для всех, тянувшихся к свету и не тянувшихся. Это момент смерти - или Страшного Суда, если он опередит нашу смерть. Этот момент имел ввиду ап. Павел, говоря, что вера меньше любви, потому что в Царстве Божием вера исчезнет, а любовь останется. Ведь вера есть уверенность в невидимом, а Христос придет в славе - тут уже вера будет не нужна.

Догмат есть ограда. Но он огораживает не истину, а ложь, не место спасения, а место гибели, мешает не пройти к Христу, а упасть в болото. Наоборот, ересь есть огораживание части истины в свое личное пользование. Результат - заболачивание. Грозное слово «ересь» не огнем пахнет, а болотом - ибо ересь это зыбучий песок, на котором так и тянет позагорать.

Догматов в христианстве очень мало: они все умещаются на одой страничке в знаменитом Символе Веры (среди интеллигенции более известным под своим латинским названием «Кредо»). Тем не менее, за христианством - в отличие от прочих мировых религий - закрепилась репутация очень догматичной веры. И справедливо: ведь в других религиях нет даже таких «символов», вообще нет самого понятия догмата. Говорить о том, что иудаистская молитва «Шма» содержит в себе «догматы» иудаизма - значит стилизовать иудаизм под христианство, и когда так поступают - то обычно бессознательно. Но многие европейские общественные движения достаточно сознательно стилизовали себя под христианство, обязательно обзаводясь письменным и кратким изложением своих принципов. Для них это было естественно: цивилизация, в которой жили (и живут) такие движения, веками старалась быть Церковью, и хотя это не удалось, европейская культура уже и не может мыслить не по-христиански. Впрочем, партии предпочитают говорить о «принципах», а не о догматах, полагая принципиальность лучше догматизма. Так что одно христианство догматично: не потому, что в нем много догматов, а потому, что догматы только в христианстве.

О догматизме христианства посторонние говорят с неодобрением, однако не столько оттого, что догматы плохи сами по себе, как утверждение истины - ведь всякая истина по определению должна быть догматична: незыблемым отправным пунктом для мысли, а не станцией назначения. Не одобряют содержания церковных догматов: как ни плохо их знают, а считают абсурдными. Эта ситуация далеко не нелепа. Здравомыслящий человек, если ему рассказывать об атомах, у которых есть собачьи хвосты, не станет спрашивать подробностей: какие имено атомы, какой масти хвосты, - он просто сочтет все это слишком абсурдным, чтобы углубляться в дальнейшие разыскания. Христианские догматы даже понаслышке производят впечатление таких абсурдных атомов с хвостами: Бог один, но у Него есть еще один Бог - Его Сын. Что тут дальше разбираться! В конечном счете, христианство считают догматичным не потому, что в нем и только в нем вообще есть догматы (иные «принципы» не менее догматичны), а потому что догматы наши абсурдны.

Ведь догмат - просто истина, истина о Боге. Что истина есть - не станут отрицать ни политики, ни ученые. И если первые называют свои истины принципами, вторые - аксиомами. Но все они - не догматики, потому что исходят из своих принципов и аксиом, уходят от них - словно из родного дома в поисках лучшей или, по крайней мере, новой доли: новых политических или научных принципов. Они не отрекаются от своих истин и покидают их лишь потому, что их истинность самоочевидна, слишком проста, сама за себя постоит, да и нападать на эти истины никто не будет. Зато научные и политические истины - плодотворны, и вот за плодами и уходят от них. А христианские истины - никак не могут обойтись без христиан. Куда нам идти! Зачем искать новые истины, когда и истины Символа Веры мы не слишком понимаем! Да хоть и уйдешь: эти истины - в отличие от политических и научных - не лежат на месте, они следуют за нами и не дают покоя... И плоды христианских истин - истин о Христе - это любовь, то есть, в сущности, тот же Христос. В христианстве, чтобы были плоды, надо не исходить из истины, а приближаться к Истине. Вот это и есть догматизм христианства.

 

 

Все догматы Символа Веры абсурдны прежде всего своей противоречивостью. Истина о единстве Бога противоречит истине о Его Троичности. Истина о телесном вознесении Христа противоречит истине о пребывании на земле Его Тела - Церкви. Истина о том, что Церковь едина - противоречит истине (самоочевидной и потому не вошедшей в Символ Веры) о том, что церквей в истории много и не просто много - как ячеек единого организма, а много как противников или, по крайней мере, чуждых друг другу соседей.

* * *

Пётр Струве писал в мае 1909 года: "Отрицание догматизма имеет глубочайшее основание, метафизическое и в то же время религиозное и моральное. В догматизме заключено внутреннее противоречие. Догматизм есть притязание конечного сознания на всецелое обладание бесконечной или окончательной истиной. И как это ни может показаться парадоксальным, я утверждаю, что для современного сознания усиление подлинной религиозности может заключаться лишь во всё большем и большем преодолении догматизма" (Цит. по: Вехи. Pro et contra. СПб., 1998. С. 242).

В качестве примера адогматизма Струве указывал на Толстого, но этого большая, хотя и понятная ошибка. Не догматы отвращали Толстого, и собственные догматы Толстой создавал (впрочем, это Струве отмечал - догматизм Толстого в области морали). Толстой не принимал обряда. Он не идеологию отрицал, а плоть веры. Не принять Евхаристию как догмат означает не видеть материальности Евхаристии, её адогматизма. Евхаристия порождает догмат, но она не есть догмат и догмат не имеет права судить Евхаристию. А это происходило и происходит сплошь и рядом.

Борьба за догмат постоянно теснила обряд и таинство. Крещение во имя Христа было не просто дополнено крещением во имя Троицы, но было вытеснено, запрещено, признано еретическим и раскольничьим. Философские построения сами по себе вполне допустимы, но когда эти философские упражнения начинают распоряжаться таинствами, - это бунт тени против Христа.

Особенно жалко выглядят потуги изобразить религиозную философию (обычно всегда вторичную по отношению к основной философии своего времени) каким-то высшим знанием, "богословием". Всерьёз обсуждался вопрос о том, как соотносятся философия с "богословием". С таким же успехом можно назвать церковную архитектуру "теотектурой" и заявлять, что архитектура есть служанка теотектуры, или что все унитазы в мире суть лишь служители унитазов, которые стоят в папском дворце и на богословских факультетах. Это запредельный эгоизм, только скрывшийся под маской коллектива. Но это не делает его простительнее - групповое изнасилование хуже "обычного".

Догмат может существовать и, если уж догматическое развитие в Церкви началось, должен. Но догмат должен защищать веру, а не формировать веру. Догмат должен служить Христу, а не подчинять себе Христа. Догмат, который защищает Христа Евангелия от Иисуса розомировцев, мормонов, иеговистов, толстовцев - это догмат на своём месте и в своё время. Хотя и то - Христа меньше нужно защищать от Толстого и розомировцев, чем от тех казённых церковников, которые изгнали из Церкви жизнь и тем самым оттолкнули от Церкви искренне ищущих веру людей. Трагично, что на догматизм церковный толстовцы и другие отвечают собственным догматизмом, не менее тотальным. Но догматизм, который вышвыривает из Церкви Ария, обвиняя его то ли в том, что он делает Христа вторым богом, то ли в том, что он делает Христа лишь человеком - это дурной догматизм. Догматизм, который одни и те же словесные формулы считает простительными в одном случае и непростительными в другом, потому что, видите ли, "мы изменили значение слова", - глупый догматизм. Догматизм, который омертвляет слова, превращая их в стеклянный бисер "усий", "ипостасей", "воипостазирования", - это кощунственный догматизм.

Догма рождается интеллигентами, интеллектуалы творят из догмы догматизм, другие интеллектуалы же подымаются на боробу с догматизмом, заодно отвергая и догмы. Во всяком случае, это - интеллектуальное измерение веры. Было бы ошибкой (которую допускал, к примеру, П.Милюков) считать, что догма - это "народная" религиозность, что Плутарх, Шлейермахер, Бердяев пытаются "рационализировать", "спиритуализировать" или "эстетизировать" догматы, превратив их в условность. Нельзя условное превратить в ещё более условное. Милюков здесь спутал миф и догмат (в его время миф ещё не был выделен в отдельную категорию). Догматизм считает, что не верует в Рождество и не имеет права праздновать Рождество тот, кто не знает слова "воипостазирование" или считает это слово чепухой. Миф считает, что Рождество - лишь обряд, объединяющий людей. Догма же знает, что Рождество - это историческое событие, хотя бы потом оно и было описано языком мифа, и что поэтому никакая "демифологизация" не имеет права утверждать, что Христа не было, как никакой догматизм не имеет права утверждать, что Мария родила две "усии" и одну "ипостась", и никак иначе это не выразить, а кто неправильно понимает или не хочет знать "просопон" и "усию", тот празднует Рождество лишь формально, а по сути - без Христа.

*

ЕРЕСЬ

Встает вопрос: совместимо ли употребление самой категории «ереси», если мы придаем первостепенное значение церковному миру в его экуменическом выражении, или всякие попытки квалификации того или иного течения как еретического должны быть запрещены вместе с инквизицией.

Несомненно, что проблема межхристианского диалога есть, в том числе, проблема установления границы между христианами различных конфессий и течениями, которые лишь используют в той или иной мере христианский словарь, не являюсь при этом христианскими по существу. Многие христиане считают представителей иных конфессий лишь попугаями, повторяющими евангельские слова и выражения, но не участвующими в Церкви, а лишь окрадывающими ее (в зависимости от темперамента, такие ригористы либо совсем отрицают экуменические контакты, либо участвуют в них с чисто утилитарными целями). Но даже они стараются не произносить вслух слово «ересь».

Исторически понятие «ересь» возникло задолго до инквизиции, задолго до попытки сделать христианство частью государственного бытия. Оно возникло в эпоху гонений на Церковь, когда, казалось бы, всякие противоречия играли на руку преследователям. Тем не менее, оно возникло и питалось тем же духом, что мученичество: духом свидетельства о живой Истине перед лицом как гонителей, так и еретиков.

Как в древности, так и сегодня «ересь» есть прежде всего проблема языка - его искренности, точного соответствия слова человеческого и Слова Божия. Когда сегодня мы вынуждены произносить слово «ересь», речь, как и встарину, идет не о «плохих», «неправильных» христианах, а о нехристианах, использующих христианские понятия для выражения учений, не совпадающих с Благовестием. Такое «лукавство» совершенно не обязательно является сознательным обманом. В европейском обществе, особенно до XX века, многие люди просто не знали иного языка, кроме христианского; этот язык принят обществом как единственный способ выражения религиозности. И люди с новыми религиозными интенциями невольно использовали и используют именно евангельские понятия для выражения своих религиозных убеждений даже, если они к Евангелию отношения по существу не имели. В наши дни Русская Православная Церковь впервые столкнулась с таким явлением - в лице Богородичного Центра; протестантские номинации впервые осознали эту проблему в связи с антитринитаризмом XVI века, а в прошлом столетии - в связи с мормонами.

ЕРЕСЬ

Один из героев романа Ильфа и Петрова “Золотой теленок”, бывший до революции учителем геометрии, тоскливо осуждал большевистский язык: “Он возненавидел слово “сектор”. О, этот сектор! Никогда Федор Никитич, ценивший все изящное, а в том числе и геометрию, не предполагал, что это прекрасное математическое понятие, обозначающее части площади криволинейной фигуры, будет так опошлено”.

“Сектор” на латыни означает точь в точь то же самое, что “ересь” на греческом; “еретик” и “сектант” - совершенно одно и то же. Не другой круг, ни безграничное пространство, а всего лишь “часть”, ограниченность и ограничение истины, пусть даже из самых лучших побеждений.

Слово «ересь» прочно вошло в разговорный язык, и это мешает помнить, что «ересь» - не просто неправильное мнение о Церкви и даже не обязательно «неправильное мнение», мешает чувствовать всю сложность ереси. В древности ересиархами (родоначальниками ересей, их лидерами) становились часто опытные в церковном управлении и учении патриархи, мудрые богословы, великие подвижники (однако чаще ересь начиналась людьми нетерпимыми или, начинаясь из лучших чувств-с, заканчивалась грандиозной агрессивностью и нетерпимостью; ведь ересь - ограничение, и нужно усилие, чтобы сектор оставался частью, не сливаясь с кругом). Требовалось иногда несколько поколений для установления того, где ересь - где православие. Так что лучше христианину сто раз подумать и миллион раз прочесть «Отче наш», прежде чем самому обвинять кого-то в ереси: слишком легко ошибиться. Внешне еретик всегда похож на православного, лжепророк на пророка, сектант на ортодокса, иначе бы и не было ни ересей, ни лжепророков, никаких проблем. Ересь не видится, она чувствуется.

Каждый признак ереси сам по себе вполне может быть признаком и православия. Например, всякая ересь склонна к агрессивности - но многие православные к ней тоже склонны. Если у агрессивности нет достаточных сил, то ереси склонны к замыканию в себе, к превращению в секту (так уж повелось, что сектой называют не всякую ересь, не просто учение, идею, а движение, еретическу. организацию). Но и православные могут поддаться сектантскому духу и свысока глядеть на всех, кто, скажем, не в их церковь ходит. Еретики очень часто склонны юлить, пользуясь не логикой, а эмоциональными доводами, софизмами. Но разве, положа руку на сердце, к этому неспособны православные? Увы, способны, хотя бы потому, что не все имеют дар логического, последовательного мышления. Сектанты часто (не всегда) делают идола из лидеры своего движения; но и православные умеют создать себе тоталитарного кумира и из вполне достойного патриарха, и из святого старца. И те плачут, но сделать ничего не могут.

В Церковь приходит множество больных, чающих движения Духа и исцеления, в том числе больных психически. Лишь единицы получают по вере своей исцеление. Большинство несет свои горбы до гроба, не позволяя, однако, болезни подрывать их веру или извращать ее. Собственно, совершенно здоровых психически людей нет, видимо, вообще на земле и, естественно, в Церкви - таков наш падший мир. И в этом смысле атеисты совершенно правы - все верующие психически нездоровы. Только это нездоровье вовсе не в догматах веры проявляется, а прямо наоборот - в их искажении.

Может быть, в Церкви вообще нет людей, понимающих и чувствующих учение Церкви во всей его интеллектуальной и мистической полноте, целостности, неповрежденности. Богословы и небогословы, пастыри и пасомые, мужчины и женщины, - каждый из членов Церкви, взятый отдельно, хотя бы невольно, по своей греховной и больной природе погрешает и против учения Церкви. Во всей своей полноте это учение хранится именно полнотой Церкви, в ее Откровении, Предании, святых, число которых безмерно превосходят те два-три поколения христиан, которые ныне живут на земле. Но ведь большинство из нас остаются, тем не менее, членами именно Церкви, хотя бы в слове не формулируя новых догматов и не искажая старых, предпочитая вообще не говорить на догматические темы. Это, оказывается, отнюдь не худший способ поведения. Тем самым мы избегаем огромной ответственности, ускользаем от суда - а вот над учением Богородичного Центра такой суд возможен, поскольку это учение и сформулировано в слове, и пропагандируется словом. Более того, такой суд и необходим, чтобы учение Церкви оставалось неповрежденным, чтобы Истина оставалась Истиной. Но, приступая к этому суду, будем помнить, что перед Богом и каждый из нас, вполне православных хотя бы осторожности, если не по смирению своему, будет судим не только и не столько за сами грехи наши как подлость перед людьми, сколько за то, что эти грехи несовместимы с Богом как Истиной.

В Церкви сегодня существует по крайней мере три способа различить свет и тьму, добро и зло, три способа суждений: догматический, канонический и аскетический. Можно сказать, что эти три способа соответствуют трем сферам богословия: догматы описывают жизнь Бога, каноны - жизнь Церкви, аскетика - жизнь человека. Тогда, в зависимости от ситуации, мы можем ограничиться догматическими суждениями, не касаясь канонической стороны какого-то вопроса - или наоборот. Но Церковь есть мост через пропасть, разделяющую Бога и творение, - она есть Тело Христово, Тело Божие, в которых члены - люди. В Христе и Его Церкви миру явлено обожение твари. И потому вернее будет сказать, что это существуют не три сферы жизни, не три реальности, а три языка, говорящие об одной реальности. Каждый из этих языков за века церковной истории доведен до совершенства, на каждом может быть выражена вся полнота церковной истины. Если образ жизни христианина предосудителен с аскетической точки зрения, то его следует заранее признать сомнительным и догматически, и канонически. Правда, таким образом получается, что три языка, три точки зрения - это слишком много. Достаточно было бы иметь один - но Церковь выпестовала и хранит именно несколько. Почему?

Среди церковных людей, к сожалению, есть много любителей изучить тот или иной язык и на нем судить всех и вся, судить строго и беспощадно. А языки эти столь возвышенны и суровы, что вряд ли найдется неуязвимый аскетически - или канонически - или догматически - человек. Любопытно, однако, что очень редко любители обличать пользуются всеми тремя языками сразу. Например, Московскую Патриархию обличали из-за рубежа языком исключительно каноническим, не подвергая сомнению сохранность догматов или доброкачественность личного аскетического подвига у «продавшихся большевикам», а лишь подчеркивая, что сотрудничество с атеистическими властями нарушает церковные каноны. Богословов, владеющих догматическим языком, вообще немного - и слава Богу, потому что кто владеет этим языком, тому трудно удержаться от проверки: а как говорят на нем собратья по вере? И выясняется, что в лучшем случае - никак (совсем догматов не знают), а обычно - очень плохо (искажают догматы), так что получается, что они уже вовсе и не собратья по вере, а просто еретики. Кто приобрел некоторый опыт в аскетических упражнениях, постоянно искушается поглядеть на других - какие из них вышли аскеты? - и тоже обычно с печальным результатом. Все это не укрепляет истину, а лишь подпитывает нашу гордыню: вот мы-то не погрешаем против догматов - или следуем канонам - или упражняемся в аскезе. А вокруг - одни еретики, то есть, в сущности, нехристиане.

Языки догматов, канонов, аскетики потому непременны в Церкви не по отдельности, а именно одновременно, что они описывают не три отдельных, пускай и взаимосвязанных отдела церковной жизни - каждый из них описывает всю Церковь, но в особом ее измерении. Догматическое, каноническое, аскетическое - такие же три измерения церковного пространства, как высота, ширина и длина - пространства физического. Превращать эти языки из орудия описания Церкви в оружие защиты Церкви нельзя без крайней нужды. Слишком часто, когда мы думаем утвердить истину, мы ищем самоутверждения себя как столпов истины; в таких случаях мы сами будем судимы теми же мерками и, скорее всего, суд этот будет печален для нас. Но если уж наступил крайний случай, и мы решились на брань - надо внимательно и осторожно проверить все три измерения жизни, а не какое-то одно. Ибо человек может в каноническом отношении казаться совершенно вне Церкви, но если догматически и аскетически он явно в ней - значит, в чем-то каноническое суждение ошибочно. Какой-нибудь невежда, может быть, даже и догмат церковный искажает по своей малограмотности - но канонически состоит в общении с Церковью, подчиняется ей как носительнице догматического авторитета и этим фактически упраздняет собственное невежество, во всяком случае - милосердие получает возможность не отворачиваться от такого человека. Конечно, в столь упрощенном виде редко разворачивается жизнь человека в Церкви. Не случайно, однако, в истории Церкви всякое отпадение от нее совершалось всегда с искажением ее истины и догматически, и канонически, и аскетически - хотя, казалось бы, логика отпадения такой синхронности не требовала.

Вот почему на каждое сомнительное учение надо смотреть самое меньшее с трех сторон: и догматически, и канонически, и аскетически. Лишь потом, если трижды на разных языках будет сказано одно и то же, суждение наше обретет признаки основательности. После этого наступит ответственный момент сравнения: ибо нам надо будет выйти со своим суждением на суд Церкви, который совершается не в каком-то заседании Синода или даже Собора, а когда там, когда сям, когда в Ватикане, когда в египетской пустыне. И, наконец, наступит самый страшный момент: потому что, если мы действительно увидим ересь, то есть нехристианство, прикрывшееся христианским языком, то мы должны будем приступить к тягостнейшему суду над самими собой, над христианами. Ведь нельзя ничего украсть у Церкви, если члены Церкви не пропустят вора. Следовательно, первый и, обычно, последний шаг по борьбе с ересью - покаяние.

«Разбираться» в ересях - не так важно, как уметь обращаться с еретиками. Наверное, лучше даже осторожно говорить - с сектантами, потому что увериться, с еретиком ли мы имеем дело, дано не каждому, а вот сектантский дух более или менее нормальный человек чувствует за версту. «Обычный» человек, впрочем, не испытывает желания поддерживать с сектантами отношения. Здесь даже не нужно совета убегать. Но многие люди убежать не могут: если ваш сын или дочь, если ваша жена или муж ушли «к сектантам», это заставит любящего их человека искать, как теперь себя вести.

С самой первой минуты, есть два пути: «вести себя» или «вести другого». Мы должны заботиться об изменении своего поведения, чтобы вырвать человека из сектантства, или мы должны заботиться исключительно о том, чтобы изменить сектанта? А путь собственной жизни мы не меняем - разве что этот путь будет теперь проходить через милицию, суд, психиатра. Последний вариант - безнадежен. Опыт показывает, что бороться с сектантством, не изменяя ничего в себе - бесполезно. Лучшим примером служит манихейство. Довольно абстрактное учение о существовании двух божеств (доброго и злого) периодически истреблялось огнем и мечом на протяжении тысячи лет - и периодически возрождалось словно из ничего, меняя лишь название (альбигойцы, катары, богомилы и пр.).

Между тем, первый шаг, который хочется сделать и который совершенно бесполезен или даже вреден - это обращение к Закону. Запретить сектантам собираться, отменить их регистрацию, посадить в психушку, привести домой с милицией, - ох, как об этом мечтается одинокими болезненными вечерами! Это трудно сделать на Западе, в правовых государствах, но в России пока еще правит начальство, а потому теоретически здесь задавить сектантов можно - не мытьем, так катаньем.

Не усердствуйте! Будет только хуже! Болезнь будет загнана внутрь и оттуда сожрет организм. Сектантство не исчезнет совсем, а уйдет в подполье. Тогда общество будет лишено всякой информации о них, о том, что происходит в движении. А промывка мозгов, которой сильны секты, будет особенно успешной в условиях подполья, в атмосфере гонения и мученичества. Выйдя из сферы общественного контроля и войдя в сферу психиатрии - мании преследования, питающейся реальными фактами - движение станет неуязвимым. Гонение может привести к самым трагическим последствиям. Достаточно вспомнить историю американского течения «Новый Храм», которую удалось юридически прижать в Штатах (1970-е гг.). Оказавшись перед угрозой запрета, секта ушла за границу, в крошечную латиноамериканскую страну Гайану, где и поселилась в полной - хотя довольно комфортабельной - изоляции в джунглях. Лидер секты Джонс пожертвовал всеми материальными выгодами пребывания в Штатах ради сохранения власти над движением. Когда же американские сенаторы, защищая интересы своих избирателей, прилетели в колонию в поисках несовершеннолетних детей этих избирателей, то все «сорвалось с нарезки»: сенаторы были убиты, а затем вся секта - более пятисот взрослых и детей - покончили жизнь самоубийством. Вместе с вождем! В России в конце XVII-начале XVIII веков то же самое и даже в больших масштабах происходило со старообрядцами: ожесточенное гонение на них привело к массовым самоубийствам - «гарям», когда в огне пожара гибли сотни людей.

Юридическое давление бесполезно или вредно. Но то же самое относится и к давлению моральному, рациональному, психологическому. Действовать при помощи закона и трудно, и противно - и тогда следующий естественный импульс: переубедить, доказать и показать, какая это все бредятина, противоречивая внутри себя и противоречащая всем «обычным» представлениям о нравственности и религии. Здесь должны сказать свое слово уже не юристы, а психологи и психиатры. Но даже психолог-любитель скажет, что психологическое давление - вернее, психологические удары: уговоры, улещания, урезонивание - действуют как удары молотка: лишь загоняют гвоздь все глубже и глубже. В данном случае всякое противодействие равно действию. Споря, мы подливаем масла в огонь, ибо подтверждаем исходное ощущение сектантов: мир сопротивляется истине и гонит ее. Пожалуй, истинность христианства не в меньшей мере подтверждена веками спокойствия и господства, а не только веками гонений. Богородичники пока через такое испытание - испытание миром - не прошли. Они питаются энергией отрицания. И второй практический совет: молчать. Не спорить. Молчать больше, чем он.

Остается, следовательно, пассивность - пассивность выжидания, отчаяния. Разумеется, такая пассивность практически невыносима. И здесь оказывается возможным не только отсоветовать, но и присоветовать.

При решении проблемы поведения с врагом - а богородичник в самом прямом смысле становится врагом ближним, как, впрочем, и многие христиане становились врагами своим домашним - возможны две разных позиции, определяющие все дальнейшее поведение. Первая позиция: желание все вернуть в исходное состояние, сделать «как было». Это настроение неизбежно приведет к трагическому разочарованию: невозможно. Даже если представить маловероятное: что человек разочаруется в Богородичном Центре и вернется в «нормальное» наше общежитие, - он никогда не будет прежним. Богословы говорят о «неизгладимости благодати»: действие Духа Святого вносит в человека необратимые изменение. Смятую фольгу вы не сможете разгладить так, чтобы она вернулась в исходное состояние. Но и действие злого духа тоже неизгладимо. Побывавший в его владениях навсегда травмирован.

Кроме того, надо помнить, что уход от вас - наполовину результат того, что человек встретил что-то интересное, но наполовину результат того, что вы ему опротивели. Может быть, чаще уходят к богородичникам - или в йогу, или к Муну, или в православие - потому что прежнее окружение очень уж опротивело. Это еще ничего не говорит об истинности мунизма или православия. Это говорит о том, что неистинны были вы, от кого ушли: вы были дурны и плохи, вы причина - по-славянски, «вина» - ухода близкого вам человека в даль. И если, убедившись в лживости, скажем, Богородичного Центра, человек вернется в семью, которая ему по-прежнему противна - радости в таком возвращении будет мало. Напротив, он вернется окончательно опустошенным и сломанным. У вас был ад без него - теперь начнется ад с ним. И будет последнее горше первого...

Есть вторая исходная позиция, единственно творческая и эффективная: позиция, при которой вы будете исходить из необходимости изменить прежде всего себя. Вы должны стать другими. Человек укатился от вас - значит, вы были выше его. Чтобы он вернулся - скатился обратно - вы должны стать настолько ниже, смиреннее его. «Смиреннее» - в данном случае абсолютно религиозный и, именно, христианский термин. К сожалению, вера не выдается по первому требованию - тем более, не выдается напрокат, на период, потребный для борьбы за душу ближнего. В Богородичный Центр обычно - пока - уходят от неверующего окружения. Как тут можно советовать смирение, молитву, покаяние? Но иного пути - практического, эффективного - не видно. Все прочие действия - борьба юридическая, пропагандистская, организационная - может занять мускулы ваших рук и ног, занять ваши мозги, но не сможет коснуться существа дела. А существо дело в том, что наибольшая вина за совращение ближнего ко лжи всегда - в нас, даже если, совращаясь, он от нас отдаляется.

 

В ЗАЩИТУ НЕВЕЖЕСТВА И НЕВЕРИЯ

Гордыня и властолюбие искуснее всего маскируются в заботу о человеке.

Самый яркий и опасный пример – милитаризм. Примитивный милитаризм заботится и о ближних, обороняя их и в процессе обороны уходя за тысячи километров, так что ближний – если он выживет – превращает в очень дальнего. Утончённый милитаризм заботится о дальних, покидая родной дом, чтобы лучше стало жить в соседнем. В обоих случаях инструмент заботы – насилие, соответственный и результат. Это не означает, что защищать людей в принципе нельзя, только не оружием это делается.

Менее яркий, зато более распространённый пример – обучение. Взрослый и свободный человек уподобляется – один – ребёнку, другой – Богу. Сидящий во мраке и несущий свет. Несовершенный и совершенный, во всяком случае, в каком-то отношении. Не знающий физики и знающий физику. Это не означает, что физике нельзя учить в принципе, это означает, что нельзя учить человечности.

 Христианство обычно упрекало гностиков и вообще «сектантов» в отрицании свободы каждого человека, но на деле оно само этим страдало и страдает. Только это страдание христианства, а отдельные христиане этим наслаждаются. Речь вовсе не идёт о православном старчестве или католическом «магистериуме». Тут как раз всё сделано грамотно: полномочия учителя (старца, епископа) чётко определены именно для того, чтобы учитель не подменял собой Бога, а ученик оставался человеком, а не превращался в марионетку. Яд руководительства отравляет верующих более тонким образом, побуждая одних играть в мистиков, а других в чающих света  именно через других людей. Однако, это уже чаяние не света, а просвещения, не общения с Богом, а подчинения человеку, не свободны, а садомазохистской игры, где обе стороны грешат для обоюдного удовольствия, хотя и по разному.

Впрочем, в современном мире ересь просвещения распространена больше именно как ересь Просвещения с большой буквы: вера в то, что разум хорош только при должном руководстве сверху. Сам по себе человек, сколь бы взрослым он ни был – пустой мешок, слепец, которого всякий может обмануть, который легко поклоняется идолам, лишь бы они были говорливые и соблазнительные. Это светская форма гордыни, которая в религии побуждает человека относиться к окружающим как к быдлу, которое идёт за проповедником наиболее красноречивым, обещающим наибольшие удовольствия или награды. Под всем этим, разумеется, таится колоссальный комплекс неполноценности, когда считают себя и свою церковь не такой красивой и красноречивой, как у конкурента. Зато умной!

За мной не идут? Так это потому, что ищут лёгких путей, которые всегда порочны. Меня не слушают? А это они думать не хотят! Слепые ищут слепых в учителя, а я зрячий!!!

Такие причитания в современном мире обычно исходят от тех, кто не в Бога верует, а в Науку, Образование, Просвещение. Большие буквы напоминают, что это – идолы. Это вовсе не нормальная наука, образование и просвещение, которые должны быть, как должны быть деревья, ручьи и камни, и из которых поклонники делают идолов. Было дерево, его срубили, превратили в столб с лицом, вкопали, заставляют ему поклоняться… Таково Просвещение с большой буквы – идеология, отрицающая не только идею человека, что простительно, но отрицающая человека как реальность.

Реальность ведь такова, что отнюдь не от уровня образования и культурности, не от школы или университета зависит способность критически мыслить. Всё это, к счастью, есть безо всякого «Просвещения». Так и способность к нравственному суждению вовсе не следствие веры, тем более, не следствие религиозного просвещения, образования, а следствие человечности. Фанатики Просвещения противопоставляют толпу, быдло, деревенщину, необразованную массу – просвещённым культурным людям. Первые – лёгкая жертва любого демагога, вторые – надежда и утешение человечества.

Только недостаточной образованностью можно объяснить подобное заблуждение. Интеллектуальное просвещение никого и никогда не спасало от иррациональности, как религиозное просвещение никого и никогда не спасало от греха.  Гитлер, бен Ладен, Ленин, - люди с неплохим образованием и с очень критическим мышлением. Большевизму и нацизму сопротивлялись люди с самым разным образованием, с разными религиозными или безрелигиозными взглядами. Шли за ними тоже разные люди. Атомную бомбу изобрели и сбросили люди очень просвещённые. Бесполезны все попытки установить прямую зависимость между уровнем просвещения – любого – и выбором человека в нравственных и идейных ситуациях.

Поклонники разума не видят разумности в тупости – той тупости, которую, в зависимости от настроения, называют торможением или здравым смыслом. Здравый смысл сам по себе – всего лишь интеллектуальные тормоза, фильтр, который производит самую первичную, очень поверхностную и быструю проверку новой информации на истинность. При этом действует презумпция виновности: новая информация, предполагает здравый смысл, есть ошибочная информация. Это вовсе не глупо, это один из инструмент выживания в насыщенной новой информацией среде. Через этот здравый смысл можно прорваться ложью, притворившись почтенной старой идеей. Именно отсюда миф о лёгкости, с которой «быдло» поддаётся внушению. Да нет, легко мы поддаёмся лишь такому внушению, которое ничего нового не несёт и ни к чему новому не призывает. Такое внушение безобидно и, главное, безрезультатно. Крестьянин покорно кивает головой, но ничего не меняет в своей жизни. В крайнем случае, он поменяет статуэтку Перуна на икону Христа, но молиться будет по-прежнему, любить по-прежнему, ненавидеть по-прежнему.

Тугодумие – очень правильная стратегия разума, как и то, что у орехов есть скорлупа, защищающая от гнили. Через тугодумие можно прорваться – это и называется «просвещение». Просвещение должно быть именно усилием, соревнованием, а не простым уколом, доведением до чужого сознания свежих открытий. Люди, которые жалуются на тугодумие и идиотизм окружающих, просто не умеют увидеть в других защитные механизмы, которые помогли им не поддаться лжи и найти истину.

Да, есть крестьяне, которые могут быть названы «тупыми». Но и такие профессора. «Тупость» здесь – лишь прикрытие куда худшего и человечного явления: решимости спасти свою жизнь ценой отказа от человечности. Не от разума, а именно от человечности. Наверное, можно обозвать такое поведение не умным, а хитрым, но это уже игра словами. Современная Россия, во всяком случае, есть яркий пример того, как и высшее образование, и вера не помогают, если человек решил править, рулить, руководить – в пределах своей семьи, дома, страны. Неверие и необразованность тоже, конечно, не помогают.

А что помогает? Помогает перестать относиться к человеку как к замкнутой в себе монаде, которая лишь потребляет, переваривает и затем извергает наружу отходы и мысли. Не критическое мышление само по себе, а критическое мышление в общении с другими, в состязании, сотрудничестве, диалоге. Не религиозность сама по себе, а религиозность в общении с другими, в состязании, сотрудничестве, диалоге. Это всё неприличные азы, но в России по сей день под «общением» подразумевают растворение в коллективизме, как под «единым домом» подразумевают общую тюремную камеру, куда и стремятся затащить побольше хороших людей, от абхазов и украинцев до эстонцев и Британских морей. Спасение от этого не во внутренней эмиграции, не в озлобленном оплёвывании всех и вся, кто заслуживает (действительно, заслуживает) оплёвывания, не в насаждении «Религии» или «Просвещения», а в кропотливом, ежедневном созидании связей с другими людьми. Чтобы этим заниматься, не обязательно веровать (где обязательность, там вера заканчивается), обязательно – доверять себе и окружающим. Не обязательно заканчивать университет (иначе бы из «академии» Лубянки выходили бы самые мудрые правители), обязательно – критически относиться к любым идеям, начиная со своих, и обсуждать их с окружающими, а не только бурчать себе под нос. Не обязательно творить, но обязательно делать, а не ограничиваться декларациями о себе, любимом. 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова